Вверх страницы

Вниз страницы

Dragon Age: final accord

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » Dragon Age: final accord » Пыльный склад » Sometimes you learn [Облачник 9:44]


Sometimes you learn [Облачник 9:44]

Сообщений 1 страница 4 из 4

1

Sometimes you win, sometimes you learn
[html]<center><img src="http://funkyimg.com/i/2RKtd.png" class="illust_ep" style="max-width:500px;"></center>[/html]
Продолжая работать над заданием Маханона и выслеживать в Викоме причастных к уничтожению долийского клана людей, Шип попадается на горячем и оказывается в подземелье. Казалось бы, на этом история и должна была закончиться — но Лавеллан слишком ответственный наниматель, чтобы просто взять и умыть руки в такой ситуации.

Дата событий:

Место событий:

середина Облачника 9:44 ВД

Виком, Вольная Марка

Маханон Лавеллан, Шип
Вмешательство: нет

+1

2

Яркое солнце позднего утра сочной середины весны сияло за окном, заливая высокое, голубое до прозрачности небо светом, на который становилось больно смотреть. Простые хлопковые шторки по бокам оконных створок могли бы пригасить его, оставить режущие лучи снаружи, помешать им горячим пятном пробираться всё дальше в комнату, сползая со стены на кровать, на покрывало, на лежащие поверх него бледные руки с запястьями, перемотанными во влажные от пропитки травяным настоем бинты, а с них — на лицо спящей эльфийки, окутывая золотистой дымкой света подбородок, губы, щеки... Еще немного, и лучи начнут путаться в ресницах, мешая спать. Но Лавеллан намеренно не предпринимал ничего, сидя в кресле чуть в стороне от осиянного светом оконного проема, закинув ногу на ногу, коротая время с книгой в руках.

Где-то очень далеко за оконным стеклом, с улицы доносились отголоски разговоров, смеха и прочих звуков жизни города, но в самой комнате было безупречно тихо — легко было различить даже прозрачный шум спокойного, хоть и неглубокого дыхания спящей. Гостиница у мадам Эверетт была не безупречна, далека от роскоши, но полна добротного достатка — кресло хоть и не самое мягкое, вельветовая обивка потёрта временем и сменившимися постояльцами, но крепкое и не скрипящее. Перина на кровати удобная, без пролежней, подушки не слежавшиеся, а бельё хоть и из простого хлопка, но чистое и тщательно выглаженное. Был даже букет весенних первоцветов в стеклянной вазочке на круглом столе с изящными ножками. Просторно, удобно, спокойно — и достаточно дорого, чтобы обойтись малым числом гостей; никто не ходил и не хлопал дверями в коридоре, не гудел громкими разговорами в обеденном зале. И поздним вечером поднять "спящую" спутницу в комнату удалось, в общем-то, без лишних глаз — и при полном "понимании" прислуги и самой мадам Эверетт. Двойная сумма монет, несколько имен, между делом названных Лавелланом, и деликатно переданный "привет" от одного знакомца мадам из столицы Орлея были волшебным маслом для её ушей, обеспечившим долийскому эльфу не только обращение "господин", но и все запрошенные им условия. Главным из которых было — невмешательство. И побольше чистой воды и ткани. Темница особняка герцогов де Ривель, прежде титуловавшихся Викомскими, была грязным местом с грязным обращением.

Теперь к грязи на камнях прибавилось несколько палёных пятен и россыпь праха. Буря, разведенная магом почти что "в стакане" — под низкими арочными потолками из тяжёлых булыжников, — бушевала недолго, но не давала никому спуститься с верхних этажей. Особенно после того, как двое самых смелых стражников решили, что дикие молнии им нипочём, и просто... исчезли, оставив детали доспехов вплавленными в пол. Когда гудящий разгул стихии исчерпал себя, в подземельях обнаружили только одно — пленница герцога пропала, словно с той бурей и улетучившись в серое вечернее небо через высаженную решетку оконца под самым потолком. На самом деле, конечно, её туда унесли и с трудом вытащили, поднявшись по ледяными ступеням, распавшихся за магом вихрем освобождённых искр, но в особняке не было другого чародея, который смог бы это понять по остаткам ауры. Герцог, вернувшийся несколькими часами позже, должно быть, был крайне разочарован. И это не говоря еще о том, что сам приём у одной из маркиз новоиспеченного Совета Правителей, сменивших у власти его отца, "прискорбно обманутого" кознями венатори, был совершенно пустым, а сама маркиза хоть и пригласила его, но явно сделала это через большое одолжение, не скрывая нелюбви к запятнавшему себя роду...

Несколько новых смертей на руках Маханона не обрадовали — но, впрочем, и не огорчили; стражники были дерзкими дураками, а человек, в отсутствие герцога оставшийся поразвлекаться с пленницей в своё удовольствие, тем более заслуживал разряда, с треском и гудящим гневом тысячи пчёл заставивших его исполнить забавный дёрганый танец в футе над полом, прежде чем истлеть и плотью, и костями. Маг сделал то, что считал нужным, не больше и не меньше — как считал нужным и не привлекать к делу посторонних, раздобыв лекарских зелий, добавив в них трав из тех сборов, что брал с собой на крайний случай в любую долгую дорогу, и своими руками промыв и обработав следы порок и пыток, местами неприятно попортивших светлую кожу молодой женщины. Ничего, впрочем, такого, с чем не мог бы справиться хороший целитель за хорошую же сумму денег — и всяко меньшую, чем он сам платил ей за работу. За работу, но не за жизнь. И работа ему ещё будет нужна. Поэтому Маханон был сейчас здесь, в долгих без малого трёх неделях пути от Вал Руайо. Долгих, да только в темнице этот затянувшийся срок наверняка казался в десятки, в сотни раз дольше. Милостью Творцов, он мог себе только представлять. Но Шип поправится. Даже снимая её, измождённую и вряд ли хорошо понимающую, что происходит, с уходящих под потолок цепей, Лавеллан не сомневался в этом — боялся найти её в худшем, гораздо худшем состоянии. Если не вообще мёртвой. Сколько она тут провела? Всяко больше месяца. И герцог явно хотел, чтобы она протянула подольше. Его тщеславные замашки были только на руку Маханону, совсем не хотевшему, чтобы кто-то ещё погиб, выполняя его дело.

С тех перевязок, затянувшихся заполночь, прошло уже долгих восемь или девять часов. Зелье, подарившее бывшей пленнице глубокий и спокойный лечебный сон, давно уже выветрилось, и потому Маханон сидел совсем тихо, лишь изредка шелестя страницами, чтобы не мешать собственному сну Шип. Но вот побудке солнцем препятствовать он не стал — после всех этих дней и ночей в каменном мешке с теневой стороны особянка ей точно понадобится много-много солнца...

+1

3

Ей снилось солнце в обрывках белых облаков: висящее над сизой кромкой горизонта, оно бросало на изнывающий от жара чернозём острые золотые лучи, горячие, как прикосновение нагретых над костром ладоней, и чудилось ей, что ничего, кроме этого ослепительного света, не существует вовсе — что даже она сама растворяется в его неистовом свечении, и боль исчезает, сожжённая благим пламенем самого Создателя. Там, в этом сне, её по-прежнему зовут Белянкой, и тихие голоса давно обратившихся в прах людей зовут её неумолчно и нежно: Бланш, Бланш, Бланш — как ветер зовёт волну над дремотными водами морских заливов. Вдали от этого сна она обоняла лишь зловоние крови и кислую вонь своего собственного тела, но по мере того, как беспамятство опускалось на неё, словно плотный непрозрачный занавес, отрезающий и тьму в углах каменного мешка темницы, и колеблющийся свет чадящих факелов, и недобрый медяной дух нескончаемых пыток, она соскальзывала с железных оков всё дальше, пока наконец не проваливалась в заросшую липкой ряской зеленоватую воду с головой, и свет не поглощал её без остатка. За пеленой реальности Бланш снова пятнадцать, и острые грани нескладного пока ещё тела, слишком быстро выросшего за минувшие с момента её первого настоящего задания месяцы, раздражают её куда больше боли в распоротом шальной стрелой предплечье. За пеленой реальности Бланш сидит, опустив стёсанные о грубую брусчатку босые ноги в горячую болотистую воду, раскалённый добела солнечный диск обжигает ей спину, и неумолчные звуки летнего зноя — стрекотанье цикад в густых зарослях, ленивый переклик диких птиц, шелест ветра в беспорядочном извивании древесных крон — оглушают её так же, как всякий раз оглушает и безудержный вой толпы в больших городах.
Сценарий давно минувших дней ускользает от неё; в этом сне она видит лишь тёмную голову Осеанн, ловко орудующей над длинным росчерком раны на её белом предплечье, и слышит один только мелодичный перебор струн арфы где-то за своей спиной. Перед глазами её играют солнечные вспышки, отражающиеся от цветущей воды, но она знает, что где-то там, на расстоянии нескольких шагов, Мелар разжигает костёр, и его голос, хриплый и низкий, как рокотанье большого зверя, вселяет в её душу смутную радость воссоединения. Та Бланш ещё не способна осознать, как можно жить без этого дольше нескольких месяцев, и боль от прохладных пальцев Осеанн, методично забинтовывающих её рану, кажется ей самой серьёзной бедой, которую может принести жизнь.
«Будет шрам» — раздосадовано бормочет она, отводя взгляд от рассеянного лица наставницы. Глаза у Осеанн — в половину лица, и такая в них первозданная синь, такой густой полуночный мрак, что порой Бланш кажется, будто она смотрит сверху вниз в два бесконечно глубоких бессветных колодца, и блеск лежащих на самом дне жёлтых звёзд ослепляет её сильнее, чем солнце.
«И не последний, — голос Осеанн тих и спокоен, как шелест стоячей воды, в которой Бланш возит босыми ногами, — Так или иначе, их будет много. Многим больше одного. Многим больше десятка. Тебе придётся смириться и с ними, и с болью, которую они принесут»
«Я не боюсь боли, — Бланш хмурится, дует щёки, отбрасывает с лица тяжёлые липкие пряди. Она не ребёнок. Ей пятнадцать, и она уже отняла свою первую жизнь; ей пятнадцать, и она смогла сдержаться и не отнять жизнь того отвратительного человека, к которому послал её Мелар двумя месяцами ранее; ей пятнадцать, и она легко одёргивает себя от желания поморщиться всякий раз, когда мягкие пальцы Осеанн надавливают на глубокий порез, прижимая к нему припарку. Ей пятнадцать, и она умеет терпеть боль. — И смерти не боюсь тоже».
Смех Осеанн до боли похож на перезвон стеклянных шариков. Щурясь, как большая чёрная кошка, она кладёт бинты себе на колени и мягко обхватывает запястья Бланш своими узкими бледными ладонями. Её губы всё движутся и движутся, проговаривая слова, которые некогда звучали под этим пронзительным голубым небом, но фразе, которая в конце концов срывается с них подобно катящемуся с горы камню, нет места в воспоминаниях о золотом свете и звуках арфы: «Вот как? Это хорошо, Бланш. Потому что ты умираешь».
И она умирает. Умирала? Той женщине, которая однажды назвала себя Шипом, не было дела ни до смерти, ни до шрамов: она провела в забытьи так долго, что настоящее — бездыханное молчание клетки, залечивавшее свои раны всякий раз после того, как стоны и крики пленницы затихали с одобрительного согласия тюремщиков — в конце концов начало растворяться, и золотые сны, на время заключавшие боль в объятия тёплого лета, стали отчётливее всего, что видела она прежде. Иногда, рывком выдёргивая себя из тёплой мути очередного воспоминания, она ещё могла ощутить на губах вкус свежей воды, но затем странная, разворошённая беспамятством скорбь, почти такая же острая, как и тогда, когда она только пришла в Вал Руайо, обрушивалась на неё с новой силой, и все остальные чувства, вся та непроходящая, изматывающая ломота — и та нескончаемая агония, которую она за время своего заточения научилась сносить беззвучно и почти терпеливо, накрывала её неделимой горячей волной. И вот тогда-то, сражаясь с приступами боли, накатывающей одновременно отовсюду, Шип поняла, что умирает — и что этого не сможет отсрочить ни её отчаянное упорство, ни сны о счастливом детстве. Канаты, некогда крепко связывавшие её с земной твердью и надёжной кутерьмой мирской жизни, начали рваться ещё тогда, когда один из прибежавших на крики охранников ударил её в висок, и мир подёрнулся тьмой.
Сколько времени прошло с тех пор? Этого Шип не знала: она отсчитывала прожитые часы моментами засыпания и пробуждения, тяжёлыми шагами сменяющих друг друга на посту охранников и медленным угасанием звуков где-то сверху, за толщей каменных стен и лестничных пролётов; дни же — допросами и редкой кормёжкой. Порой, выныривая на поверхность из тёплой зелёной воды на дне своей памяти, она не сразу вспоминала, где находится, но через секунду это знание — ужасное осознание скорой смерти — заглушало все остальные звуки и мысли. Шип не боялась забвения: в конце концов, она прожила даже больше, чем было отмерено иным, менее везучим бардам — но непрекращающаяся агония измотала её, словно дикого зверя, злым человеческим умыслом помещённого в клетку на потеху ярморочных зевак. Что бы ни говорила малышка Бланш в свои пятнадцать, и какую бы браваду она ни разыгрывала под внимательным взглядом полуночных глаз своей наставницы, Шип боялась боли ничуть не меньше тех, кто никогда не держал в руках ничего опаснее лопаты. В первые разы своего знакомства с герцогскими заплечниками она ещё сохраняла присутствие духа: её губы были разбиты, а голова гудела, как пустое жестяное ведро, но даже и тогда она могла растягивать окровавленный рот в мерзкой ухмылке и бить словами так метко, что однажды один из её мучителей, потерявший самообладание от колкой насмешки, ушёл из подвала лишь с половиной уха. Но время шло, и её попытки заставить палачей выйти из себя и оступиться не оканчивались ничем, кроме новой боли. Лишь — сколько? два, три дня назад? — ей удалось сломать шею неосторожному мальчишке, едва успевшему пережить тот возраст, в котором сама Бланш стала Шипом: он подошёл слишком близко, и руки его, недостаточно сильные для убийцы, на краткое мгновение соскользнули с её спутанных волос — и тогда она накинула на его шею соединяющую кандалы цепь; и сжала. Удовольствие слышать гулкий треск позвонков обошлось ей сломанными пальцами на обеих ладонях — достойная плата за чью-то жизнь, несмотря на то, что она давно уже истратила весь свой скромный капитал.
Шип знала: она продержалась так долго только потому, что герцог очень не хотел терять свою новую игрушку. Словно жадный до любых развлечений маленький мальчик, которым он был всего несколько лет назад, титулованный щенок раз за разом спускался в подвалы вместе с палачами, приказывал тюремщику отпереть тяжёлую кованую дверь и вплывал в запахи загноившейся плоти, крови и испражнений так торжественно и неспешно, словно ждал этого момента всю свою жизнь. Порой, когда Шип ещё могла вспомнить человеческую речь и силилась говорить, не сбиваясь ни на гулкое рычание, ни на невнятное бормотание, она пыталась заводить с ним беседы — то насмешливые и едкие, то спокойные, почти светские, словно не он сидел подле неё, заинтересованно наблюдая за действиями палачей и задавая бессмысленные вопросы, а она сама. Она знала, что мальчишка ещё не выяснил границ своей жестокости, и потому не ждала от устраиваемых с его позволения пыток особенных изысков: обещая отрезать острые уши пленницы и выколоть ей глаза, он, однако, располагал смелостью только для того, чтобы приказывать своим людям прижигать ей кожу, окунать в зловонную ледяную воду и — до бесконечности — избивать. К счастью или нет, но малец не был наделён фантазией королевских истязателей — и потом, он слишком хорошо помнил о том, как кричал стражник, половину уха которого Шип с ухмылкой сжимала между оскаленных зубов, прежде чем сплюнуть сгустками крови и человеческой плоти прямо на его мягкие кожаные ботинки. Он мстил ей и за это тоже, но, как и всегда, — монотонно, почти нехотя. И всё же, из раза в раз повторяющийся сценарий, не смиряющий ни боли, ни усталости, подточил её волю, как вода камень, и ублюдок понимал это так же хорошо, как и сама Шип: она без труда различала лукавые искорки в его глазах, даже когда всё остальное — стены подвала, палачи и её собственное израненное тело — подёргивалось мутной пеленой нереальности. Не нужно было уметь читать мысли, чтобы понять, что герцога ничуть не интересовала ни её миссия, ни наниматель — раздосадованный упрямым молчанием и ядовитыми смешками, он жаждал лишь одного — видеть, как медленно и мучительно она умирает за все те мнимые преступления, в которых виновен её народ.
К тому дню, когда герцогский особняк огласили крики, она оставалась в забытьи почти всё время, за исключением тех моментов, когда в подвал спускались люди — но и тогда необходимость удерживать своё измождённое тело в сознании давалась ей так тяжело, что вместо связной речи на торговом языке с её губ зачастую срывалось лишь бессвязное бормотание на орлейском. Шип не ждала спасения так, как смерти, и потому не вслушивалась ни в голоса людей, ни в трескучий вой магии где-то за камнем и деревом: она лишь тогда подняла уроненную на грудь голову — теперь скорее серо-коричневую, нежели белоснежную, как это было когда-то — и с трудом сфокусировала рассредоточенный взгляд на открывающейся двери, когда услышала скрип несмазанных петель. Её губы машинально шевельнулись, выговаривая что-то бессмысленное, какие-то обрывки ещё не до конца оставившего разум сна — «Sauve et garde» — но это не было важно. Шип канула обратно в тёплую болотистую воду, прежде чем успела понять, кто перед ней, и новый сон о солнце и звуках арфы застал её в плавном колыхании водорослей на илистом дне.
В этом сне солнце было почти осязаемым: его брызги лежали на покрытых замысловатой росписью стенах едущего куда-то в бесконечность вагончика, и дневное светило катилось по небосводу следом за ним, как сотворённый магией огненный шар, послушный воле заклинателя. Пальцы её зачерпывали этот свет горстями, путались в нём, как в липком вересковом меду, и боль отступала, осыпалась с её одежды прахом, оставляя лишь чистую кожу и свежие шрамы. Она слышала голос Анселя, мягким полушёпотом рассказывающего историю про Корсу Шакала, пение птиц и шелест ветра; слышала чьи-то шаги, мирную перекличку людей, скрип телег и детский смех — всё то, что не принадлежало ни её сну, ни реальности. Свет скользил по её лицу, горячий и назойливый, как расшалившееся дитя, и, как ни пыталась она отвернуться от него, чтобы получше рассмотреть расплывающиеся контуры рисунков на деревянных стенах, он неизменно слепил сощуренные глаза яркими бликами. Должно быть, это Мелар — в любимой своей манере насмехается над ней, ловя солнечные лучи полированным лезвием длинного кинжала и направляя их ей в лицо.
— Arrête ça! — пробормотала Бланш, пытаясь расслышать за хриплым хохотом, что же случилось с Шакалом в пещере, и губы Шип, по-прежнему странно похожие на воспалённые края свежей раны, дрогнули, невнятно проговаривая эти слова в залитой солнечным светом реальности. Там, в светлой комнате, среди свежих простыней и неясных звуков человеческой жизни, пахло травами, весенним ветром и скромной чистотой. Сама Шип — её сероватая кожа, слишком бледная даже на фоне белого белья, её распухшие суставы и спутанные сизые лохмы — была чужда этому месту в той же мере, в которой чужда своим снам, словно душа, бродящая по просторам Тени за гранью жизни и смерти. Но она была жива, и запавшая за время заточения грудная клетка вздымалась мирно и ровно. Шип не запомнила того момента, в который солнечные зайчики из сна ловко впрыгнули в реальность, утаскивая её за собой, и слипшиеся ресницы медленно дрогнули, ловя мелкую дрожь играющих на выбеленном потолке золотистых лужиц. Первым, что она увидела, был свет — тот свет, о котором она вспоминала в своём скорбном походе по полям прошлой жизни: жёлтый, как цыплячий пух, и столь же невесомый, он лежал всюду, докуда дотягивался её мутный взгляд — на стенах, потолке и одеяле, на хлипкой деревянной двери и рассохшихся притолоках. Подавив странный инстинктивный порыв нашарить освободившимися руками оружие, Шип дёрнула пальцами, и острая вспышка боли, поначалу казавшейся далёкой и несущественной, пронзила её явственным напоминанием обо всём, что происходило в подвалах герцогского особняка.
Но это был вовсе не герцогский особняк, и бинты, охватывавшие воспалённую кожу её запястий, были чистыми и свежими: с некоторым трудом подняв руку, Шип сфокусировала взгляд на по-прежнему распухших и покрасневших пальцах, разрезающих солнечный луч посиневшими обломанными ногтями, кое-где похожими то на когти, то на уродливые щепы. Она не сразу осознала себя, не сразу почувствовала тяжесть собственного тела, но в следующий момент чудовищная тревога скрутила её отбитые внутренности в один тугой узел: что, если ублюдок отнял у неё возможность к той тонкой работе, которая необходима барду для выживания? Что, если он забрал последние крохи, составлявшие основу её жизни? Уронив руку обратно на одеяло, Шип тихо вытолкнула из себя воздух сквозь крепко сжатые зубы, и постепенно — капля за каплей — липкое отчаяние схлынуло, оставив лишь тупую боль и непонимание. Она должна быть мертва. Должна быть. И так бы оно наверняка и было, если бы не картина, которую Шип увидела, титаническим усилием воли повернув голову в сторону: укрытый неплотной дневной тенью, в кряжистом вельветовом кресле сидел её наниматель. В скромном убранстве безликой комнаты (гостиница? постоялый двор?) он казался почти земным, почти настоящим — и до боли знакомым. С трудом разлепив обмётанные сухой коркой губы и подавив острую вспышку жажды, Шип хрипло, каркающе хмыкнула, как бы проверяя, способна ли она ещё к человеческой речи, и наконец, собрав разлетающиеся в разные стороны мысли, произнесла:
— Как… интересно. Вас не должно здесь быть, — болезненно сощурив жёлтые кошачьи глаза и сглотнув собравшуюся на тяжёлом языке липкую горечь, она добавила: — Как и меня.

+1

4

Неясно тихие слова в наполнявшем комнату спокойствии дёрнули внимание Маханона, как кошку за кончик хвоста; подняв взгляд от книги, эльф улыбнулся, наблюдая за этим почти чарующим моментом пробуждения. Медленно-медленно добирающегося до измученного разума пониманием, что беда миновала. Он никогда не спрашивал, но предполагал, что вряд ли Шип верит в Создателя достаточно, чтобы решить, будто попала в блаженное место подле его трона или куда там обещают церковники восхождение душам праведников; вряд ли она не знает о своём теле достаточно, чтобы не суметь понять, что боль, хоть и оказалась приглушена, но не ушла совсем — осталась связующим мостом с реальностью. Лавеллан не подсказывал — лишь недвижно наблюдал, как наймитка с заметным затруднением не то боли, не то неверия в происходящее поднимает руку; цедит сквозь зубы тягостный выдох — досады? сожаления? искорка исследовательского любопытства вряд ли уместна здесь и сейчас, но азартный интерес разобрать любой объект на составляющие и докопаться до всей сути и всех подоплёк не поддается увещеваниям этики, сколько не окунай его во внутреннее осуждение; только и остаётся, что в молчании его скрывать, оставаясь один на один со своими циничными размышлениями, норовящими влезть без ножа, масла и уважения в самое сокровенное. Отчего этот вздох был таким... безрадостным? Зачем ему это знать? Это был один из немногих вопросов, на которые Маханон никогда не мог дать себе не то что исчерпывающего, но хотя бы более-менее ясного ответа. Любопытство высекало искры, не думая, в какую почву они упадут.

Шип наконец повернула голову, находя его щурящимся против солнца взглядом. Долиец, всё ещё бледно улыбаясь, только приподнял одну бровь, изгибая тёмную дугу лука на своём лбу, словно подначивая задать вопрос.

— И всё же я здесь, — откликнулся он, выдержав недолгую паузу молчания в солнечной тишине — и следом же поднялся, с тихим шелестом закрывая книгу в ладонях. — Как и вы, — с толикой улыбки уточнил Лавеллан, чуть дольше нужного задержав взгляд на собеседнице. И сквозь заливающий его сбоку свет, рассекая тенью яркое пятно солнца, не торопясь отошёл к столу, на котором были в порядке разложены чистые материалы для перевязок и расставлены флаконы с лечебными зельями и мазями; каждый шаг в тишине звучал отчетливо и одиноко. Положив книгу на край, эльф наполнил стакан с чем-то зеленоватым, растёртым кашицей на донце чистой водой из графина, вливая ту постепенной тонкой струйкой; размешал плавным движением запястья — и лёгкой волной магии, что искорками впиталась в воду, чуть согревая и приближая обычный мелкодисперсный раствор к состоянию толковой разведенной вытяжки, которую куда труднее хранить под рукой. Так её выпить будет проще; растёртые травы не станут першить в горле и противиться глотку. Пока она так слаба, это важно.

— Вот, выпейте, — несколько шагов к кровати; долиец сел на край, подавая стакан пострадавшей. — Это уменьшит боль и воспаление. Я сделал всё, что было возможно, чтобы обезопасить ваши раны, но я не целитель, — стакан сверхъестественным образом приподнялся над ладонью мага, печально поводившего головой из стороны. Он внимательно перемещал его своей волей в помощь слабым и болящим рукам Шип, чтобы та не пролила ничего на себя случайным движением плохо слушающихся пальцев. — Большему поможет время. И оно у нас пока есть, — добавил Лавеллан, ободряюще кивнув. Да, время. Стоит им пользоваться, переждав хотя бы несколько дней, прежде чем нанимать экипаж до порта и отправляться в долгую дорогу морем. Что последует и последует ли за таким рискованным "ограблением" подземелий замка, Маханон мог только предполагать — уповая на то, что испорченная репутация отца в должной степени связывает руки его наследника. Да и где викомская знать, а где орлейская с её умением мышь из змеи живой достать при должном старании? Или хотя бы создать впечатление такой способности.

Но уж что-что, а ошибка всегда найдёт, как просочиться даже в самые уверенные расчёты — куда там предположениям чужака, не так уж много знающего о реалиях высокой жизни в этом городе. То, что свяжет и удержит одного, подстегнёт другого. Нынешнего герцога де Ривеля Лавеллан и в глаза не видел, будучи осведомлённым только о его весьма опрометчивой, но принципиальной скупости отчислений на восстановление города, с трудом оправляющегося от пагубного эксперимента венатори с красным лириумом. Гордость нежелания признавать вину своего родителя лишила де Ривеля остатков признания в поредевших от смертей и поспешных отъездов рядах викомской знати и вынудила отдалиться в изоляцию охотничьего особняка. Городское поместье стояло пустующим; но то, что его всё ещё не продали и даже не выставляли на торги, говорило либо о всё той же гордости, либо о том, что кошелёк де Ривеля терпимо далёк от опустошения. И количество стражи в особняке всё-таки перевешивало чашу на сторону кошелька. Значит, вопрос был по большей части в том, как далеко способен зайти герцог в мести эльфам, бередящим своим вмешательством незаживающие раны прошлого? Плотно набитый кошелёк существенно прибавляет длины рукам, это Маханон отлично знал и на своём опыте.

К самому де Ривелю у Лавеллана вопросов не было. Во время разгула венатори тот едва ли обращал внимание на дела отца, предаваясь увеселениям и покинув город при первых признаках неладной болезни. К решению герцога тогда-ещё-Викомского обелить свой образ правителя в глазах встревоженной аристократии показательной казнью долийского клана, его клана, он был причастен не более, чем яблоко к упавшему дереву. Ответственность не передаётся по крови, лишь по духу. По намерению. А вот те, кого герцог Антуан хотел впечатлить... кто принял такой поступок, кто проглотил брошенную кость, кто посчитал это достойным... Даже то, что тяжелые времена требуют тяжелых решений — а для людей города те времена и впрямь были тяжелыми, стократно усилявшими их обычный страх перед неизведанными возможностями и целями диких лесных эльфов, — никак не успокаивало. Ум не имел власти над эмоциями. Поэтому Маханон хотел имён. Хотел сведений и свидетельств, расплетающих паутину двухлетней давности. Паутину такой же весны сорок второго года, оставившей пустоту на месте всей его прошлой жизни. Все эти сведения можно было по крупицам выудить из документов, найти тех слуг, что присутствовали при встречах герцога с его сторонниками, собрать все ниточки, что ещё не оборвались в гневе, обращенном слабеющими и гибнущими жителями и на местных эльфов тоже. Всё возможно — нужно только время для того, чтобы продвигаться в деле последовательно и выдерживая правильный темп. Не слишком медленно, не слишком быстро. С осторожностью и умом.

А время у них есть. Впрочем, только ли оно?..

0

Быстрый ответ

Напишите ваше сообщение и нажмите «Отправить»



Вы здесь » Dragon Age: final accord » Пыльный склад » Sometimes you learn [Облачник 9:44]


Рейтинг форумов | Создать форум бесплатно